На войне я не был в сорок первом... - Страница 47


К оглавлению

47

— Васильков желает вам успешно выступить, — сообщает нам сестра, — он, говорит, что и сам любил играть на баяне. Ни пуха ни пера, говорит...

У сестры красивые, словно нарисованные, брови, точеный профиль. Но уголки ее губ опущены, а в глазах — страдание. Не за себя. За Василькова. Она смотрит, как санитарки подво­зят его ближе к сцене, и говорит нам:

— Танкист... Очень терпеливо перевязки переносит. Ни разу не застонет, пока сознание не потеряет...

Идут двое раненых. У одного левая рука перевязана, у дру­гого — правая.

— Пламенный привет, сестрица! Сегодня с нами сядете?

— Вы и сами артистам хлопать можете. По руке на брата. А я у Василькова сяду.

— Эх, почему я не обгорел, как Васильков?

— Типун на язык! — сердится сестра и говорит нам с Во­ронком: — Эти двое — истребители танков. Пять штук под­били...

Проходят красноармейцы, у которых ампутированы руки, санитарки провозят безногих... Бинты, бинты, бинты…  Но са­мое удивительное, что почти нет мрачных лиц. Улыбаются в предвкушении предстоящего концерта, перешучиваются, под­трунивая над слабостями друг друга и даже над своими ране­ниями.

— Эй ты, в пятку раненный, опять вперед пробрался? Ты бы на передовой так делал. Давай назад!

— Молчите, истребители борщей!

— Видите, какие они, — грустно улыбается нам сестра, — за словом в карман не лезут. И почти каждый рвется обратно на фронт. Не понимают, что отвоевались...

Первым выступает Мишка Румянцев. Он некрасив, но голос у него... Если закрыть глаза и не видеть его нескладной долго­вязой фигуры, его плоского лица с наивными и очень доверчи­выми глазами, то невольно покажется, что поет не какой-то ре­месленник в стиранной-перестиранной гимнастерке, а настоящий певец.

— Вот дает! — говорит Сашка.

... Метет вдоль по улице метелица, проходит по заснежен­ному селу русская красавица, не глядя по сторонам, и умоляет, умоляет ее остановиться удалой парень, влюбленный на всю жизнь...

Что за чудо русские песни, выворачивающие душу наизнан­ку, заставляющие перевертываться сердце, трогающие человека до радостных слез!

Мишка, наверное, сорвет себе сегодня голос, но что поде­лать! — его не отпускают со сцены, требуют, чтобы пел еще и еще, кричат «бис» и «браво».

— Я спою «Орленка», — объявляет смущенный Мишка.

Я знаю, что это его любимая песня. Он поет ее так, слов­но это его последняя песня в жизни, его лебединая песня.



Не хочется думать о смерти, поверь мне,
В шестнадцать мальчишеских лет...


Мишка подходит ко мне, глаза его подозрительно влажны. А на сцене уже появился Сашка Воронок со своим громадным аккордеоном. Сашка сегодня в ударе — играет так, словно в на­граду ему дадут сразу четыре ордена и две медали.

— Какие люди, а? — шепчет мне Мишка, кивая на ране­ных. — Только у нас в России могут быть такие.

— Здорово ты пел, Мишуха, — говорю я, — многие даже слез не могли скрыть... Своими глазами видел.

Мишке пожимает руку Черныш, растроганно произносит:

— Талантище ты, Румянцев, огромный талантище. Мы тебя еще услышим в Большом... Только не зазнавайся, голубчик.

— Что вы, Федот Петрович! — таращит Мишка свои довер­чивые глаза. — Как это можно — зазнаваться?


Концерт наш растянулся часа на два. А мы-то думали, что нашей программы едва-едва на сорок минут хватит. Я читал стихи, посвященные Виктору... Все раненые уже знали, что Виктор погиб, все переживали его смерть, как потерю близкого человека. Мне тоже хлопали долго. Хлопали истребители тан­ков, ударяя друг друга по ладоням здоровых рук. Хлопала сестра у койки танкиста Василькова. И, опираясь на костыли, стоя аплодировал «в пятку раненный» — безусый красноармеец с мальчишеским лицом.

После концерта Черныш и начальник госпиталя повели нас на первый этаж школы. Мы вошли в спортивный зал, превра­щенный сейчас в столовую. На столиках матово отсвечивали глубокие фарфоровые тарелки с тонко нарезанными ломтика­ми белого хлеба. Повариха в клубах пара помешивала в котле какое-то вкусное варево.

— Откушайте что бог послал, — по-старомодному вежливо пригласил начальник госпиталя.

— Д-да вы ч-что? — заикаясь, сказал Мишка Румянцев, — ч-чтоб мы у раненых...

— Мы сыты по горлышко, — сказал Сашка.

— У нас же дополнительное питание, — извиняющимся голосом сказал я.

Начальник беспомощно посмотрел на Черныша. Мы не ста­ли ждать, что ответит ему наш замполит. Мы вышли из столо­вой и столкнулись с медицинской сестрой. Она несла в руках охапку красивых белых цветов.

— Это вам всем, — улыбаясь, сказала она и вручила цветы Мишке Румянцеву.

Мишка разделил их между нами. Каждому досталось по три хризантемы — и певцам, и танцорам, и драмкружковцам. Сестра подошла к Сашке Воронку.

— Васильков просил тебя зайти к нему на днях. С аккор­деоном. Если у тебя, конечно, будет время. Чтоб поиграл...

— О чем речь? — обиделся Сашка. — Сам приду и поэта вот нашего прихвачу. Для компании.

— Ну и чудесно! Раненые очень хвалят девочек из вашего училища. Они дежурят у нас по вечерам. Книги читают, письма за красноармейцев пишут. Славные девочки!

— У нас плохих не бывает, — горделиво сказал Сашка.

— А вы просто очаровали всех, —обратилась сестра к Миш­ке Румянцеву.

Она сказала ему «вы». Значит, мы с Сашкой были в ее гла­зах обыкновенными детьми? А может быть, преклонение перед Мишкиным голосом заставило ее сказать «вы»? Кто знает...

47