Какой же мужчина признается, что он боится боли? Чудачка!
— Не боюсь, — сказал я.
— Наверное, на фронт мечтаешь попасть? — спросила врачиха.
Ясновидящая она, что ли?
— Неплохо бы, — сказал я.
— А на фронте больно бывает. Очень больно...
— Ой! — вскрикнул я.
— Это еще не боль, — сказала врачиха, — настоящая боль еще впереди. Так что ты, миленький, потерпи. Потерпишь, миленький?
— Потерплю, — сказал я.
— Ты отвернись. Вот-вот — смотри в окошко. Вид у нас хороший. Правда?
— Пра...
Но тут в мозг мой впились раскаленные иглы. Погас дневной свет в окне. Наверное, глаза у меня стали, как у вареного судака, потому что врачиха сказала:
— Полежи, миленький, на кушеточке.
Медсестра вытирала ваткой пот с моего лба н говорила:
— А ты хорошо держишься. Как настоящий мужчина.
Значит, вот как бывает, когда у человека во время пыток выдирают ногти! Прямо надо сказать — удовольствие ниже среднего. После второго ногтя я бы, пожалуй, потерял сознание. А один — ничего. Один вытерпеть можно.
Я поднимаюсь с кушетки и чувствую противную слаоость в ногах.
Милая врачиха говорит что-то о нервных окончаниях, сосредоточенных под ногтем. Но меня это сейчас мало интересует. Мне хочется поскорее унести ноги из этого уютного кабинета.
— Ну, за перевязки я спокойна, — говорит врачиха, — их-то ты хорошо будешь переносить. А красноармеец из тебя вполне получится.
«Живодеры, — беззлобно думаю я, — за дошкольника меня принимают. И как это женщины не боятся работать хирургами? Им бы салфеточки вышивать, а они ногти у людей вырывают. Дамское занятие!»
Работать больной палец все-таки сильно мешал. За эти две недели я снизил выработку. Даже Юрка Хлопотнов протачивал на одно-два донышка больше меня.
Он любил пересчитывать мои детали и своими глазами убеждаться, что опять обставил меня. Мне это не очень нравилось.
— Подожди, — говорил я Юрке, — палец заживет, и я покажу тебе, как надо работать.
А тут еще, как на грех, вздумала наведаться в цех медсестра. Нам собирались делать какие-то уколы. Гошку Сенькина заранее от этого лихорадило.
— Чую, что заболею, — с надеждой говорил он.
— Тебе бы ногти выдрать, а не Лешке, — сердился Юрка Хлопотнов.
Увидев меня за станком, сестра покачала головой и обратилась к Бороде:
— Давно ли Сазонов начал работать?
— А он и не переставал, — ответил мастер.
— Его же две недели и подпускать к станку нельзя было. Посмотрите, какой он зеленый.
— Они у меня все зеленые, — ворчливо ответил Борода и подошел ко мне. — Что же это такое, товарищ Сазонов? В четырнадцать лет уже научились врать старшим? Обманывать своих наставников? Немедленно уходите из цеха.
Я остановил мотор станка. Собственно, по какому праву он выгоняет меня? Я достал справку из поликлиники. В ней черным по белому было написано, что с завтрашнего дня мне разрешается работать на станке.
Борода повертел в руках справку и даже незаметно понюхал ее.
— Не бойтесь, не поддельная, — сказал я.
— Ну что мне с ним делать? — спросил Борода у медсестры. — Это же горе, а не человек.
— А вот я ему за это первому сделаю укол, — грозно сказала медсестра.
Тоже мне — испугала!
— Пожалуйста, — лениво сказал я, — можете сделать хоть десять, если это доставит вам удовольствие.
Юрка Хлопотнов смотрел на меня с немым обожанием. Гошка Сенькин прятался за его спиной от медсестры и почесывал голову. Наверное, хотел постигнуть причины моего бесстрашия.
Меня провожали тревожными взглядами, словно я шел на заклание. А я в душе смеялся. Ну что мне какой-то укол, когда я даже не застонал у хирурга?
Правильно говорят, что даже маленькая победа над собой делает человека гораздо сильнее. Надо только почаще побеждать самого себя. Я, например, усвоил теперь эту истину на всю жизнь.
— Разрешите, я буду вторым? — обратился Сашка Воронок к медсестре.
— Братья-разбойники, — только и сказала она.
В белой комнате медпункта все-таки чувствуешь себя каким-то неполноценным. Меланхолично поглядываешь на всякие там щирицы и термометры. А может, это только со мной одним происходит такое?
Медсестра набрала в шприц прозрачную жидкость и воинственно подняла его кверху. Похоже, она собирается вкатить мне лошадиную дозу.
— Не многовато? — хладнокровно спросил я.
— Норма, — сказала медсестра и влажным тампоном потерла у меня под лопаткой. Стало щекотно, однако смеяться совсем не хотелось. Я даже не улыбнулся.
Везет мне в последнее время. Ногти вырывают, колют. Поневоле закалишься.
Игла вонзилась в мое тело и осталась там.
— Готово, — сказала сестра.
— Выньте же скорей иголку. Вы забыли ее под моей лопаткой.
Сестра показала мне опорожненный шприц. Иголка была на месте.
— Обманчивое впечатление, — сказала сестра, — слишком ты чувствительный.
За несколько месяцев Москва изменилась неузнаваемо.
Бумажные кресты на окнах словно перечеркнули мирную жизнь. Вечерами окна наглухо задергивались темными шторами. На улицах — ни огонька. Только мерцают красноватые точки папирос. Пробираешься чуть ли не ощупью. У некоторых прохожих светятся в темноте на лацканах пальто фосфоресцирующие ромашки, предотвращая столкновения.
Скверами завладели зенитчики и девчата из противовоздушной обороны, в грубошерстных шинелях и кирзовых сапогах. Редко видишь смеющихся людей. Особенно заметно это на эскалаторах метро: никто не улыбается, лица суровые и усталые. А в руках почти у каждого — авоськи со скудными продуктами, полученными на продовольственные карточки. Они не у всех одинаковы, эти карточки. Есть рабочие, служащие, иждивенческие. Есть карточки научных работников. Есть талончики УДП — усиленное дополнительное питание. У нас, ремесленников, карточки были другие. Мы получали каждый месяц бумажный листок. На нем числа и слова — завтрак, обед, ужин. Талончики на завтрак и ужин ценятся в две щепотки табака, обеденный — в четыре. Иногда старые талончики некоторые ловкачи пытались выдать за сегодняшние. Тетя Сима живо разоблачала их.