На войне я не был в сорок первом... - Страница 24


К оглавлению

24

— Надо было вам эвакуироваться, — сказал Сашка.

— Предлагали. Чуть насильно не увезли. Но, как видите, отбрыкался. Я — старый москвич. Мне без московского воз­духа не жить...

Он задумался.

— Есть даже такая болезнь — ностальгия. Тоска по родине. Вот Федор Иванович Шаляпин... Вы думаете, ему было легко вдали от родины?

Мы услышали от Ивана Михайловича много интересного. Мы сидели у него, забыв о времени. Он решил проводить нас и стал одеваться. Обвязал горло пушистым шарфом и тут же спросил Мишку:

— А у вас, Миша, есть кашне?

— Ремесленникам только наушники положены, — сказал Сашка.

Профессор ушел в другую комнату и вернулся с новым шар­фом.

— Возьмите, — сказал он Мишке, — вам нужно беречь свое горло.

Мишка пробовал отказаться, но из этого ничего не вышло. Пришлось взять подарок.

Мы спустились по лестнице. Иван Михайлович кивнул на надпись «Бомбоубежище» и спросил:

— У вас тоже есть?

Мы улыбнулись.

— Мы — на крыше, — сообщил Воронок.

— Молодцы! Но все-таки это опасно. Это занятие не для детей. Правда, я и сам не люблю сидеть в бомбоубежище. Очень уж там неуютно. Хотя и люди вокруг. Во время тревог я играю на рояле. Играю Чайковского. Вот кто умел славить жизнь!

— И Шопен! — загоревшись, сказал Сашка. — Я люблю играть Шопена. Такая светлая музыка.

— У поляков был еще и Огинский. Мне бы хотелось, чтобы на моих похоронах звучал его полонез. Грустный и в то же время жизнеутверждающий.

— О, полонез! — сказал Сашка. — Этот полонез и сделал меня любителем музыки.

— «Прощание с родиной» — так, кажется, называется этот полонез, — сказал Мишка.

Родина! Что же это за волшебное слово, заставляющее лю­дей идти на муки и смерть, заставляющее брать в руки оружие и сражаться, пока течет в жилах кровь, пока бьется сердце, по­ка дышат легкие воздухом родины.

Родина — это и звезды над Кремлем, и ноздреватый хлеб, и музыка Чайковского, и бескрайние поля и леса, и великое братство советских людей. Все это — родина. Наша родина.



Умирают на фронтах мужчины,
В пальцах стиснув горсть родной земли...
Первые недетские морщины
На ребячьих лицах залегли.


Я допишу это стихотворение о родине. Я прочту его Ивану Михайловичу. Пусть он знает, что и я не сбоку припека. А то небось думает, что в компании Мишки и Воронка я всего-на­всего третий лишний...



И, бывало, на московской крыше,
Я, при свете вражеских ракет,
Вахту нес с ватагою мальчишек —
Сорванцов четырнадцати лет.


Мы невзгоды все переносили.
Мы гордились Родиной своей.
Миллионы было нас в России —
Маленьких, но верных сыновей...


— Замечтался? — Сашка толкнул меня локтем в бок.

— Понимаешь, думал о смысле жизни...

— Фи-ло-соф! Как бы нам с тобой, философ, выпросить у тети Симы по второй порции щей? Что-то после этого благо­родного кофе аппетит у меня разыгрался зверский. А ночью вкалывать предстоит.

Глава   тринадцатая
УТРО ВЕЧЕРА МУДРЕНЕЕ

В ночную работать трудно. Сам не заметишь, как задрем­лешь над станком, особенно если днем не удалось выспаться.

Борода говорил нам. что до войны подростки не работали в ночных сменах. Но сейчас — война. Станки не могут проста­ивать. Фронту нужны снаряды.

Не сразу мы привыкли к ночной. В первое время Борода то и дело находил своих спящих питомцев в самых неожиданных местах. Гошка Сенькин, например, старался устроиться с ком­фортом. Он залезал на верхнюю полку в инструментальной кладовой, клал под голову шинель и начинал задавать храпака. Храпел он с присвистом, с бульканьем.

По этому храпу мастер находил его безошибочно. Борода взбирался по лесенке и тормошил его.

— А? Что? Уже на завтрак? — спрашивал Гошка спро­сонья.

— Слезайте, ваша остановка, — говорил Борода.

Узнав мастера, Гошка брюзжал:

— Так у меня же станок испорчен. Не тянет. А починить некому.

— Уже починили. Давай, давай, Сенькин. Сам знаешь — прохлаждаться не время.

— О-хо-хо... — Гошка зевал так, что трещали скулы, и плелся на свое рабочее место.

— Эй, стахановец, — кричал ему вслед Воронок, — сколько обедов навернул во сне? С такими, как ты, навоюешь.

— Видали мы таких патриотов, — сонно отвечал Гошка, а сам уже придумывал, куда бы ему еще забраться поспать, что­бы мастер ни за что не обнаружил. Но предательский храп под­водил Сенькина всюду. Даже в уборной, где, конечно, особого комфорта не было, но зато стояла сравнительная тишина.

Юрка Хлопотнов прятаться не умел и не хотел. Он засыпал внезапно, сраженный сном, словно пулей, прямо у станка. По­душкой служила подставка, периной — металлические струж­ки. Борода накрывал его шинелью и останавливал станок. Проснувшись, Юрка очень смущался и торопливо хватался за болванку.

— И как это я? — виновато бормотал он.

После сна лицо у Юрки было розовым, как у младенца. На нежной щеке оставались рубцы от подставки, в волосах запу­тывалась стружка.

— С добрым утром, Юрий Тимофеевич! — радостно и благо­желательно орал Сашка Воронок.

— С добрым утром, — вежливо отвечал Юрка, и лицо его мгновенно заливалось краской.

Помню, как сам я «запорол» деталь. Мне казалось, что я во­все и не сплю, что глаза мои прекрасно все видят. И вдруг — скрежет металла, резкий удар резца о вращающиеся кулачки и встревоженный голос Воронка:

— Проснись, Лешка!

Но так было только на первых порах. Через месяц мы ра­ботали в ночной не хуже, чем днем. Сашка Воронок даже на­ходил в работе ночью особенный героизм.

24